Неточные совпадения
—
Оторопелым странникам
Кричит он
на бегу.
— Ты поди, душенька, к ним, — обратилась Кити к сестре, — и займи их. Они видели Стиву
на станции, он здоров. А я
побегу к Мите. Как
на беду, не кормила уж с самого чая. Он теперь проснулся и, верно,
кричит. — И она, чувствуя прилив молока, скорым шагом пошла в детскую.
И страшно ей; и торопливо
Татьяна силится
бежать:
Нельзя никак; нетерпеливо
Метаясь, хочет
закричать:
Не может; дверь толкнул Евгений,
И взорам адских привидений
Явилась дева; ярый смех
Раздался дико; очи всех,
Копыта, хоботы кривые,
Хвосты хохлатые, клыки,
Усы, кровавы языки,
Рога и пальцы костяные,
Всё указует
на нее,
И все
кричат: мое! мое!
Вдруг Жиран завыл и рванулся с такой силой, что я чуть было не упал. Я оглянулся.
На опушке леса, приложив одно ухо и приподняв другое, перепрыгивал заяц. Кровь ударила мне в голову, и я все забыл в эту минуту:
закричал что-то неистовым голосом, пустил собаку и бросился
бежать. Но не успел я этого сделать, как уже стал раскаиваться: заяц присел, сделал прыжок и больше я его не видал.
— Сто есь духу
беги! —
крикнул вдруг мальчик со стула и, сказав это, погрузился опять в прежнее безмолвное прямое сиденье
на стуле, выпуча глазки, пятками вперед и носками врозь.
— Поля! —
крикнула Катерина Ивановна, —
беги к Соне, скорее. Если не застанешь дома, все равно, скажи, что отца лошади раздавили и чтоб она тотчас же шла сюда… как воротится. Скорей, Поля!
На, закройся платком!
Увидав его выбежавшего, она задрожала, как лист, мелкою дрожью, и по всему лицу ее
побежали судороги; приподняла руку, раскрыла было рот, но все-таки не вскрикнула и медленно, задом, стала отодвигаться от него в угол, пристально, в упор, смотря
на него, но все не
крича, точно ей воздуху недоставало, чтобы
крикнуть.
И
бегу, этта, я за ним, а сам
кричу благим матом; а как с лестницы в подворотню выходить — набежал я с размаху
на дворника и
на господ, а сколько было с ним господ, не упомню, а дворник за то меня обругал, а другой дворник тоже обругал, и дворникова баба вышла, тоже нас обругала, и господин один в подворотню входил, с дамою, и тоже нас обругал, потому мы с Митькой поперек места легли: я Митьку за волосы схватил и повалил и стал тузить, а Митька тоже, из-под меня, за волосы меня ухватил и стал тузить, а делали мы то не по злобе, а по всей то есь любови, играючи.
Ямщик поскакал; но все поглядывал
на восток. Лошади
бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился сильнее. Облачко обратилось в белую тучу, которая тяжело подымалась, росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег — и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. «Ну, барин, —
закричал ямщик, — беда: буран!..»
Солдат упал вниз лицом, повернулся
на бок и стал судорожно щупать свой живот. Напротив, наискось, стоял у ворот такой же маленький зеленоватый солдатик, размешивал штыком воздух, щелкая затвором, но ружье его не стреляло. Николай, замахнувшись ружьем, как палкой,
побежал на него; солдат, выставив вперед левую ногу, вытянул ружье, стал еще меньше и
крикнул...
— Чепуха какая, — задумчиво бормотал Иноков, сбивая
на ходу шляпой пыль с брюк. — Вам кажется, что вы куда-то не туда
бежали, а у меня в глазах — щепочка мелькает, эдакая серая щепочка, точно ею выстрелили, взлетела… совсем как жаворонок… трепещет. Удивительно, право! Тут — люди изувечены, стонут,
кричат, а в память щепочка воткнулась. Эти штучки… вот эдакие щепочки… черт их знает!
— Эй, барин, ходи веселей! —
крикнули за его спиной. Не оглядываясь, Самгин почти
побежал.
На разъезде было очень шумно, однако казалось, что железный шум торопится исчезнуть в холодной, всепоглощающей тишине. В коридоре вагона стояли обер-кондуктор и жандарм, дверь в купе заткнул собою поручик Трифонов.
Подскакал офицер и, размахивая рукой в белой перчатке,
закричал на Инокова, Иноков присел, осторожно положил человека
на землю, расправил руки, ноги его и снова
побежал к обрушенной стене; там уже копошились солдаты, точно белые, мучные черви, туда осторожно сходились рабочие, но большинство их осталось сидеть и лежать вокруг Самгина; они перекликались излишне громко, воющими голосами, и особенно звонко, по-бабьи звучал один голос...
Пара серых лошадей
бежала уже далеко, а за ними, по снегу, катился кучер; одна из рыжих, неестественно вытянув шею, шла
на трех ногах и хрипела, а вместо четвертой в снег упиралась толстая струя крови; другая лошадь скакала вслед серым, — ездок обнимал ее за шею и
кричал; когда она задела боком за столб для афиш, ездок свалился с нее, а она, прижимаясь к столбу, скрипуче заржала.
— Эй, эй — Князев, —
закричал Дронов и
побежал вслед велосипедисту, с большой бородой, которую он вез
на левом плече. Самгин минуту подождал Ивана и пошел дальше.
На жалобу ее Самгину нечем было ответить; он думал, что доигрался с Варварой до необходимости изменить или прекратить игру. И, когда Варвара, разрумяненная морозом, не раздеваясь, оживленно влетела в комнату, — он поднялся встречу ей с ласковой улыбкой, но, кинув ему
на бегу «здравствуйте!» — она обняла Сомову,
закричала...
Посмотрев
на реку, где Сомова и Борис стремительно и, как по воздуху, катились, покачиваясь, к разбухшему, красному солнцу, Лидия предложила Климу
бежать за ними, но, когда они подлезли под веревку и не торопясь покатились, она
крикнула...
Там роют канал, тут отряд войска послали
на Восток; батюшки, загорелось! лица нет,
бежит,
кричит, как будто
на него самого войско идет.
Придет Анисья, будет руку ловить целовать: ей дам десять рублей; потом… потом, от радости,
закричу на весь мир, так
закричу, что мир скажет: „Обломов счастлив, Обломов женится!“ Теперь
побегу к Ольге: там ждет меня продолжительный шепот, таинственный уговор слить две жизни в одну!..»
— Боже мой, Наташа! —
закричал он не своим голосом и
побежал с лестницы, бросился
на улицу и поскакал
на извозчике к Знаменью, в переулок, вбежал в дом, в третий этаж. — Две недели не был, две недели — это вечность! Что она?
— Прочь! —
крикнул он и, как дикий, бросился
бежать от нее, от обрыва, через весь сад, цветник и выбежал
на двор.
— Тришатов, постойте здесь в кухне, — распорядился я, — а чуть я
крикну,
бегите изо всех сил ко мне
на помощь.
Они оставались там минут десять совсем не слышно и вдруг громко заговорили. Заговорили оба, но князь вдруг
закричал, как бы в сильном раздражении, доходившем до бешенства. Он иногда бывал очень вспыльчив, так что даже я спускал ему. Но в эту самую минуту вошел лакей с докладом; я указал ему
на их комнату, и там мигом все затихло. Князь быстро вышел с озабоченным лицом, но с улыбкой; лакей
побежал, и через полминуты вошел к князю гость.
Князь проснулся примерно через час по ее уходе. Я услышал через стену его стон и тотчас
побежал к нему; застал же его сидящим
на кровати, в халате, но до того испуганного уединением, светом одинокой лампы и чужой комнатой, что, когда я вошел, он вздрогнул, привскочил и
закричал. Я бросился к нему, и когда он разглядел, что это я, то со слезами радости начал меня обнимать.
Всякий раз, при сильном ударе того или другого петуха, раздавались отрывистые восклицания зрителей; но когда побежденный
побежал, толпа завыла дико, неистово, продолжительно, так что стало страшно. Все привстали с мест, все
кричали. Какие лица, какие страсти
на них! и все это по поводу петушьей драки! «Нет, этого у нас не увидите», — сказал барон. Действительно, этот момент был самый замечательный для постороннего зрителя.
Я был внизу в каюте и располагался там с своими вещами, как вдруг бывший наверху командир ее, покойный В. А. Римский-Корсаков,
крикнул мне сверху: «Адмирал едет к нам: не за вами ли?» Я
на минуту остолбенел, потом
побежал наверх, думая, что Корсаков шутит, пугает нарочно.
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят,
побежал по улице и начал
кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд как маленький ребенок, и до того, что, говорят, жалко даже было смотреть
на него, несмотря
на все к нему отвращение.
Но Трифон Борисыч даже не обернулся, может быть уж очень был занят. Он тоже чего-то
кричал и суетился. Оказалось, что
на второй телеге,
на которой должны были сопровождать Маврикия Маврикиевича двое сотских, еще не все было в исправности. Мужичонко, которого нарядили было
на вторую тройку, натягивал зипунишко и крепко спорил, что ехать не ему, а Акиму. Но Акима не было; за ним
побежали; мужичонко настаивал и молил обождать.
Лежу это я и Илюшу в тот день не очень запомнил, а в тот-то именно день мальчишки и подняли его
на смех в школе с утра-с: «Мочалка, —
кричат ему, — отца твоего за мочалку из трактира тащили, а ты подле
бежал и прощения просил».
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула
на него лишь разочек, только один разочек
на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет
на дворе, придет, бывало,
крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало,
бежит ко мне,
кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
Сторож
побежал было к нему, когда он стал отворять дверь, но он
крикнул на него: «Это я!
— Подрядчика, батюшка. Стали мы ясень рубить, а он стоит да смотрит… Стоял, стоял, да и пойди за водой к колодцу: слышь, пить захотелось. Как вдруг ясень затрещит да прямо
на него. Мы ему
кричим:
беги,
беги,
беги… Ему бы в сторону броситься, а он возьми да прямо и
побеги… заробел, знать. Ясень-то его верхними сучьями и накрыл. И отчего так скоро повалился, — Господь его знает… Разве сердцевина гнила была.
Даже курицы стремились ускоренной рысью в подворотню; один бойкий петух с черной грудью, похожей
на атласный жилет, и красным хвостом, закрученным
на самый гребень, остался было
на дороге и уже совсем собрался
кричать, да вдруг сконфузился и тоже
побежал.
Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз
побежал было
на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько
закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!» Дед был еще тогда жив и
на ноги — пусть ему легко икнется
на том свете — довольно крепок.
С той поры он возненавидел Балашова и все мечтал объехать его во что бы то ни стало. Шли сезоны, а он все приходил в хвосте или совсем последним. Каждый раз брал билет
на себя в тотализаторе — и это иногда был единственный билет
на его лошадь. Публика при выезде его
на старт смеялась, а во время
бега, намекая
на профессию хозяина,
кричала...
Видит, лоток накрытый приготовлен стоит. Схватил и
бежит, чтобы не опоздать. Приносит. Елисеев развязал лоток и
закричал на него...
Раз кто-то
крикнул во дворе: «Ведут!..» Поднялась кутерьма, прислуга выбегала из кухни,
бежали горничные, конюха,
бежали соседи из переулка, а
на перекрестке гремели барабаны и слышался гул. Мы с братом тоже
побежали… Но оказалось, что это везли для казни
на высокой телеге арестанта…
— Дурак! Сейчас закроют библиотеку, —
крикнул брат и, выдернув книгу,
побежал по улице. Я в смущении и со стыдом последовал за ним, еще весь во власти прочитанного, провожаемый гурьбой еврейских мальчишек.
На последних, торопливо переброшенных страницах передо мной мелькнула идиллическая картина: Флоренса замужем. У нее мальчик и девочка, и… какой-то седой старик гуляет с детыми и смотрит
на внучку с нежностью и печалью…
Я
бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что ее убьют, и
кричу, зову. Она не идет, а пьяный дядя, услыхав мой голос, дико и грязно ругает мать мою.
Но я испугался,
побежал за нею и стал швырять в мещан голышами, камнями, а она храбро тыкала мещан коромыслом, колотила их по плечам, по башкам. Вступились и еще какие-то люди, мещане убежали, бабушка стала мыть избитого; лицо у него было растоптано, я и сейчас с отвращением вижу, как он прижимал грязным пальцем оторванную ноздрю, и выл, и кашлял, а из-под пальца брызгала кровь в лицо бабушке,
на грудь ей; она тоже
кричала, тряслась вся.
— А хочешь, я сейчас… при-ка-жу, слышишь ли? только ему при-ка-жу, и он тотчас же бросит тебя и останется при мне навсегда и женится
на мне, а ты
побежишь домой одна? Хочешь, хочешь? —
крикнула она как безумная, может быть, почти сама не веря, что могла выговорить такие слова.
Анна Павловна
закричала благим матом и закрыла лицо руками, а сын ее
побежал через весь дом, выскочил
на двор, бросился в огород, в сад, через сад вылетел
на дорогу и все
бежал без оглядки, пока, наконец, перестал слышать за собою тяжелый топот отцовских шагов и его усиленные прерывистые крики…
— Все это так и есть, как я предполагал, — рассказывал он, вспрыгнув
на фундамент перед окном, у которого работала Лиза, — эта сумасшедшая орала, бесновалась, хотела
бежать в одной рубашке по городу к отцу, а он ее удержал. Она выбежала
на двор
кричать, а он ей зажал рукой рот да впихнул назад в комнаты, чтобы люди у ворот не останавливались; только всего и было.
— Барышни, обедать! Обедать, барышни! —
кричит, пробегая вдоль коридора, экономка Зося.
На бегу она открывает дверь в Манину комнату и кидает торопливо...
Конечно, я привык слышать подобные слова от Евсеича и няньки, но все странно, что я так недоверчиво обрадовался; впрочем, слава богу, что так случилось: если б я совершенно поверил, то, кажется, сошел бы с ума или захворал; сестрица моя начала прыгать и
кричать: «Маменька приехала, маменька приехала!» Нянька Агафья, которая
на этот раз была с нами одна, встревоженным голосом спросила: «Взаправду, что ли?» — «Взаправду, взаправду, уж близко, — отвечала Феклуша, — Ефрем Евсеич
побежал встречать», — и сама убежала.
Из лесного оврага,
на дне которого, тихо журча,
бежал маленький родничок, неслось воркованье диких голубей или горлинок, слышался также кошачий крик и заунывный стон иволги; звуки эти были так различны, противоположны, что я долго не хотел верить, что это
кричит одна и та же миловидная, желтенькая птичка.
Я не только любил смотреть, как резвый ястреб догоняет свою добычу, я любил все в охоте: как собака, почуяв след перепелки, начнет горячиться, мотать хвостом, фыркать, прижимая нос к самой земле; как, по мере того как она подбирается к птице, горячность ее час от часу увеличивается; как охотник, высоко подняв
на правой руке ястреба, а левою рукою удерживая
на сворке горячую собаку, подсвистывая, горячась сам, почти
бежит за ней; как вдруг собака, иногда искривясь набок, загнув нос в сторону, как будто окаменеет
на месте; как охотник
кричит запальчиво «пиль, пиль» и, наконец, толкает собаку ногой; как, бог знает откуда, из-под самого носа с шумом и чоканьем вырывается перепелка — и уже догоняет ее с распущенными когтями жадный ястреб, и уже догнал, схватил, пронесся несколько сажен, и опускается с добычею в траву или жниву, —
на это, пожалуй, всякий посмотрит с удовольствием.
Те, наконец, сделали последнее усилие и остановились. Кучер сейчас же в это время подложил под колеса кол и не дал им двигаться назад. Лошади с минут с пять переводили дыхание и затем, — только что кучер
крикнул: «Ну, ну, матушки!» — снова потянули и даже
побежали, и, наконец, тарантас остановился
на ровном месте.
— Видите, что делают!» Прапорщик тоже
кричит им: «Пали!» Как шарахнули они в толпу-то, так человек двадцать сразу и повалились; но все-таки они кинулись
на солдат, думали народом их смять, а те из-за задней ширинги — трах опять, и в штыки, знаете, пошли
на них; те
побежали!..
— Взять их! — вдруг
крикнул священник, останавливаясь посреди церкви. Риза исчезла с него,
на лице появились седые, строгие усы. Все бросились
бежать, и дьякон
побежал, швырнув кадило в сторону, схватившись руками за голову, точно хохол. Мать уронила ребенка
на пол, под ноги людей, они обегали его стороной, боязливо оглядываясь
на голое тельце, а она встала
на колени и
кричала им...